faidno

Надзирательница в юбке, детдомовский воробышек и мать-пропащая. Как три сломанные жизни склеились в одну семью

— Ну, что, Реднёва, покидаешь нас насовсем? — голос начальницы женской колонии, низкий и немного уставший, прозвучал в казенной тишине кабинета. Она отложила в сторону папку с заявлениями об увольнении, сложила руки на столешнице, покрытой потертым зеленым сукном, и посмотрела на женщину, стоящую перед ней.

Та кивнула, не произнеся ни звука. Один лишь скупой кивок, резкий и четкий, как отчеканенная монета. Она и раньше была немногословна, сдержанна до скованности, эмоции хранила где-то глубоко внутри, под слоями вынужденного равнодушия и профессиональной выдержки. Сейчас же, в этот последний день, она отвечала на давно решенный вопрос с той же ледяной сухостью, что стала ее второй натурой. Всё было кончено. Отработав надзирателем долгие, тягучие годы, она покидала эти серые стены, высокий забор с колючей проволокой и тяжелую атмосферу постоянного напряжения с неожиданной, почти пугающей легкостью. К коллективу, к самому воздуху этого места, пропитанному тоской, злостью и отчаянием, она так и не смогла привыкнуть. За время службы научилась молчать, когда требовалось; говорить — отрывисто, металлически, когда нужно было отдать команду; действовать — без колебаний, как отлаженный механизм. Она и сама постепенно превратилась в такой механизм: надежный, безотказный, лишенный лишних деталей вроде жалости или сомнений. Выполняла инструкции. И только.

История ее одиночества, тихая и беспросветная, началась еще в детстве, в далекой провинции, где дома пахли щами и сыростью.

С самого появления на свет судьба, казалось, не баловала ее. Мать, женщина с красивым, но холодным лицом, никогда не любила ее отца. Брак распался быстро и без сожалений. Вскоре в доме появился другой мужчина, и на свет появилась младшая сестренка. Ее-то и обожали: за миловидность, за ямочки на щеках, за то, что она была дитя новой, настоящей любви. А старшая дочь росла как бы между, словно тень, незваное напоминание о прошлой ошибке. На нее если и смотрели, то лишь для того, чтобы мысленно отметить, насколько она проста, угловата, лишена того лоска и живости, что были у других девочек. Она не блистала в учебе, не отличалась красноречием, была тихой мышкой в углу класса. Одиночество стало ее привычной средой, молчание — языком.

Первый муж, казавшийся спасением от родительского дома, признался как-то в ссоре, сквозь пьяный хрип: женился-то он на ней исключительно из-за квартиры, которую ей, молодой работнице, выделило государство. Она, не ропща, сделала в той квартире весь ремонт собственными руками, таская ведра с цементом и известью на пятый этаж, без лифта. Изработанная с детства, привыкшая к труду, она продолжала ишачить, но теперь уже на него, на его бесконечные «хочу». Ее терпения хватило ровно на год — она подала на развод, узнав об измене. Он ушел, не оглядываясь.

Потом был другой — женатый, приходивший к ней тихо, крадучись, с опасливыми взглядами в пустые глазки подъездного шкафа. Он так же осторожно выходил из ее квартиры, прислушиваясь, не хлопнула ли дверь у соседей. И однажды, так же внезапно, как и появился, растворился в серой пелене будней, не оставив даже записки. Она снова осталась одна в стенах своей выстраданной квартиры, где каждый угол знал тяжесть ее шагов.

Новая работа стала не спасением, а продолжением той же безысходности, просто в иных декорациях.

— Работать, значит, хотите? — начальник детского приемника-распределителя, мужчина с усталыми, но проницательными глазами, пытливо разглядывал кандидатку. Строгий, почти мужской костюм — пиджак и юбка из грубого сукна, жидкие, будто выцветшие на солнце волосы, туго стянутые в тугой пучок на затылке. Ничего лишнего. Ничего, что могло бы привлечь взгляд или вызвать улыбку.

— Не могу без работы! — отчеканила она, вытянувшись по струнке, будто на плацу. Голос звучал глухо, но твердо.

— Ну, это понятно, — согласился начальник, потирая переносицу. — Контингент у нас, сами понимаете, специфический. И беспризорники, и бегунки из детдомов, и малолетние правонарушители попадаются. Хотя чего я вам рассказываю, вы в колонии насмотрелись всякого. Наша задача, Реднёва, — он сделал паузу, подбирая слова, — пытаться воспитывать в них будущих людей. Хоть и временно они здесь. Кто-то на две недели, а кто-то… задержится.

Она снова кивнула, сухо, формально. Ни один мускул не дрогнул на ее лице, застывшем в маске служебной строгости.

«С такой не забалуют, — пронеслось в голове у начальника. — Порядок наведет».

И почему-то ее почти сразу, с первых дней, прозвали «надзирательницей». Откуда дети, только-только попавшие в стены распределителя, могли знать о ее прошлой работе? Загадка. Но прозвище передавалось из уст в уста, от старожилов к новичкам, словно пароль. Оно витало в воздухе коридоров, шелестело в спальнях перед отбоем.

Перед сном она входила в палату, где царило обычное для таких мест оживление: шепот, шуршание фантиков, легкие шаги босых ног по холодному линолеуму. Она останавливалась на пороге и медленно, не торопясь, обводила взглядом комнату. Не нужно было кричать или угрожать. Ее взгляда — холодного, тяжелого, будто свинцового — было достаточно. Девочки затихали и закутывались в одеяла, мальчишки постарше, пробуя на прочность, встречали этот взгляд вызывающе, но долго не выдерживали. Никто не решался перечить. Она никогда не позволяла себе улыбнуться, скинуть маску. Это была ее броня.

— А вас как зовут? — спросил однажды новенький, мальчуган лет восьми, уже остриженный под машинку, отчего голова казалась необыкновенно маленькой и хрупкой.

Она опустила взгляд на его худенькое тельце, обтянутое казенной пижамой, и встретила его глаза. Большие, серые, не по-детски серьезные глаза, в которых читались и испуг, и любопытство, и какая-то усталая мудрость. Казалось, на его бледном лице не осталось ничего, кроме этих глаз — огромных, глубоких, словно лесные озера.

Она вздрогнула, будто ее легонько ткнули в бок. Внутри что-то дрогнуло, надломилось.

— Фаина Федоровна, — проговорила она, и ее голос прозвучал иначе. Не металлически, не командующе. Тише. Мягче. Надтреснуто.

— А ты, кажется, Петя? — спросила она, уже сама удивляясь этому вопросу.

Мальчишка радостно, будто получив подарок, кивнул. В свои восемь он уже знал, что такое жестокие побои, голодные обмороки и ночевки в промозглых подвалах. Его, беспризорника, подбиравшего окурки на вокзале, привел сюда милиционер.

Фаина стояла, словно оглушенная. Этот лопоухий, исцарапанный жизнью воробышек действовал на нее магнетически, вытаскивая из глубин души что-то давно забытое, теплое и болезненное. Она всегда, втайне ото всех, мечтала о ребенке. О дочке. Не теряла надежду, хотя годы уходили. Но сейчас, глядя на Петины глаза, она с внезапной, пронзительной ясностью поняла: у нее родился сын. Да, именно родился — не в муках плоти, а в тишине сердца. И тут же, следом, пришла горькая мысль: дорога этому мальчишке одна — в детский дом. И сердце ее сжалось от протеста.

Попытка стать матерью обернулась не бюрократической тяжбой, а настоящей битвой, на которую она, к удивлению самой себя, бросилась со всей страстью, на какую только была способна.

— Реднёва, вот уж от кого не ожидал, так это от тебя, — качал головой начальник приемника, Иван Аверьянович, перебирая ее заявление. — Ты же у нас, как из кованого железа, никаких там сантиментов, все строго и по уставу.

— Иван Аверьянович, родненький, помоги, — голос Фаины потерял привычную твердость, в нем зазвучали совсем иные, мягкие, почти умоляющие нотки. Она словно скинула надетую годами маску бесчувственности, и перед начальником предстала не строгая надзирательница, а женщина, почти мать, готовая на всё ради своего, пусть и не рожденного ею, дитя.

— Ну, допустим, оформят его в детдом, это вопрос решенный. А дальше что? — спросил он, отодвигая папку.

— Документы подам на усыновление.

— Не знаю, не знаю… — Иван Аверьянович тяжело вздохнул. — Извини за прямоту, но не молода ты уже, Фаина Федоровна. Да и одной… Без мужа. Комиссия будет смотреть пристально.

— А я все равно попробую. А вы… вы мне характеристику хорошую напишите. Самую лучшую.

— Да уж, это-то сделаем, — махнул он рукой, сдаваясь под напором этой неожиданной, новой Фаины. — Пробуй, раз уж так сердце горит. Хотя могла бы, знаешь, в том же детдоме присмотреть кого… поспокойней. Наследственность у пацана, сам понимаешь, сомнительная.

— Вот и мне мать всю жизнь твердила, что у меня наследственность — в отца, неудачная. А я думаю, что ребенок — он как мягкая глина, пока маленький. Главное — какие руки его лепят. Не хочу я, чтобы из него вылепили кого попало. Насмотрелась я за решеткой на эти изломанные, исковерканные судьбы. Хватит.

На работу она стала приходить будто на праздник. Исчез тугой, неудобный пучок, волосы, теперь аккуратно подстриженные, мягко обрамляли лицо. На ресницах появилась скромная тушь, на губах — легкий оттенок помады. Она ловила себя на том, что едва сдерживает улыбку, наблюдая, как Петя рисует или играет в настольные игры. Словно одна, давно погасшая свеча, зажглась от крохотного, но живого огонька другой.

— А меня в детдом отдадут, — как-то вечером сказал Петя, растягивая слова. Он сидел на своей кровати, обняв колени. — Ты будешь ко мне приходить?

— Буду, Петенька. Обязательно буду, — она погладила его по отросшей щетинке волос, и ее жест был неловким, но бесконечно нежным.

Она знала это с первой встречи. Будет приходить. Будет носить гостинцы, теплые носки, книжки с картинками. А если не отдадут… устроится туда работать, чтобы быть рядом. Но это был план на самый черный день. Сейчас же она была полна решимости бороться. За мальчика, который поселился в ее сердце и наполнил его светом.

Она с трепетом, смешанным со страхом, наблюдала, как «толстеет» папка с документами, на обложке которой было аккуратно выведено: «Фомин Петр Алексеевич».

Каждое дежурство она находила минутку, чтобы увидеть его. Волосы отросли, превратившись в светлый, пушистый ежик. Петя смотрел на нее не как на строгую воспитательницу, а как на чудо. Как на ангела-хранителя, спустившегося в его сумрачный мир. Отчасти так оно и было: за тихого, слабенького Петю она заступалась не раз, не давая в обиду более бойких сверстников.

Порог детского дома она переступила в тот же день, как мальчика туда определили. Директриса, женщина с усталым, но умным лицом, подозрительно оглядела просительницу. И хотя характеристики у Фаины были безупречны, она долго и придирчиво изучала каждую бумажку.

— Вам придется очень постараться, Реднёва. Нужно доказать, что вы способны не только накормить и одеть, но и воспитать, дать образование, стать опорой. Финансовую обеспеченность тоже надо подтвердить.

— Здоровье у меня крепкое, справку принесу. Я железный прут в баранку согну, если надо. Деньги есть — работаю, квартира своя, заработанная своим горбом.

— Видите ли, — директриса покачала головой, — тут еще педагогические навыки важны. Воспитание мальчика — дело тонкое.

— Способна! — выпалила Фаина. — А если надо — на любые курсы запишусь, только скажите, куда. А вообще… — ее голос вдруг смягчился, стал тише, задушевнее, — мне кажется, самое главное — любить ребенка. Искренне, всем сердцем. Я это еще в детстве поняла… на своей шкуре. Сама недолюбленная выросла.

Exit mobile version