Дочь не твоя, я нагуляла ее с другим, пока ты воевал»,  выпалила я мужу-директору, закрывая глаза и ожидая удара. Но он

Дочь не твоя, я нагуляла ее с другим, пока ты воевал»,  выпалила я мужу-директору, закрывая глаза и ожидая удара. Но он
Время чтения: 13 минут

Дочь не твоя, я нагуляла ее с другим, пока ты воевал»,  выпалила я мужу-директору, закрывая глаза и ожидая удара. Но он

Елена сидела у окна, машинально перебирая бахрому старой льняной скатерти. За мутным стеклом, в проеме между покосившимся штакетником и разросшимися кустами сирени, темнел силуэт. Мирон стоял, опершись плечом о ствол старой лиственницы, и неотрывно смотрел на ее освещенное керосиновой лампой лицо. Она видела, как нервно дернулся его кадык, как пальцы сжались в кулаки в карманах выцветшей гимнастерки, а потом он резко, почти со злостью, оттолкнулся от дерева и растворился в густых августовских сумерках. Елена закусила губу, чувствуя, как под веками собирается жгучая влага. «Зачем, зачем я такая дура? — билась в голове отчаянная мысль. — Зачем нужно было хвататься за это замужество, как утопающий за соломинку, если сердце знало — не мое это, чужое?»

Когда в дверь их ветхого дома, крытого почерневшей от времени дранкой, постучался Родион Северьянович Ветров, самый влиятельный человек во всем Глухаревском леспромхозе, Елена не раздумывала и дня. Ей было девятнадцать, и она задыхалась от беспросветной нужды. Отец-инвалид, мать с вечно больной спиной и трое младших сестер — этот воз тянул ее ко дну. А Родион, директор леспромхоза, державший в кулаке весь поселок и окрестные делянки, казался сказочным принцем. Он сулил сытую жизнь и покой, и она поверила, обменяв юность на достаток.

Вот только запамятовала она, что влюбленность и благодарность — это совсем не любовь. Наваждение схлынуло быстро, оставив после себя горький осадок.

Родион рано осиротел, но не пропал — сколотил состояние из ничего, сколотил жестко, как сколачивают добротный плот, идущий против течения. Он был умен, хваток и беспощаден к лени. Первая жена его скончалась в родах, и младенец не выжил. Поговаривали, что с тех пор в его большом доме, обшитом свежим тесом, поселилась лютая тоска. Многие местные красавицы пытались растопить его сердце, но он скользил по ним равнодушным взглядом серых, как февральский лед, глаз.

Пока не приметил Елену Игнатову, дочь сторожа с нижнего склада. Хрупкая, чернобровая, с тихим голосом — она казалась ему райской птицей. А ей льстило, что этот суровый человек, перед которым трепетали все лесорубы, смотрит на нее с неожиданной нежностью. Она, не помедлив, пошла за него, надеясь, что стерпится-слюбится.

Любовь так и не пришла. Более того, Родион, чувствуя животным чутьем, что жена холодна, что объятия ее — лишь исполнение долга, быстро утешился на стороне. Делал он это грубо, почти не таясь, словно мстил ей за то, что она не смогла заменить ему первую жену. В поселке судачили, но в лицо директору говорить боялись.

— Скажи, Игнатьич, доколе же свет в конторе по ночам горит? — спрашивали иногда.
Родион усмехался в усы, поправляя ворот косоворотки:
— План верстаем на будущий квартал. Работы много, а вы думаете, директорский хлеб сладок?

Елена знала цену этим «планеркам». Сначала она кричала, била посуду, а потом затихла. В 1937-м родилась дочь Полина. Елена думала — одумается, глядя на крошечную наследницу. На короткое время в дом вернулось тепло. Но осенью 1939-го, когда на свет появился сын Григорий, Родион снова пропадал ночами, возвращаясь под утро с запахом чужих духов и перегара.

Жизнь в леспромхозе кипела от гудка до гудка. Елена не сидела барыней, хоть и была директорской женой. Она выходила на сортировку бревен, работала в столовой, ворочала тяжелые бадьи. Руки ее, некогда нежные, огрубели и потрескались. Она тянула дом, детей, хозяйство, но муж словно не замечал ее усилий, воспринимая их как должное.

— Что, опять твоя крашеная фифа тебя ужином не кормила? — однажды не выдержала она, глядя, как Родион жадно ест щи, проливая на скатерть.

Он замер с ложкой у рта, и скулы его заострились.
— Какая еще фифа? Ты уж совсем из ума выжила от своей бабьей дурной ревности, Елена.

— А эта, рыжая. Из бухгалтерии которая. Лидочка, кажется? — она двумя пальцами сняла с его плеча длинный медный волос и бросила на стол.

Родион побледнел, но тут же взял себя в руки, смахнул волосинку на пол.
— От телогрейки меховой, вон, с подкладки. Ты лучше за своими волосами следи, вон, в супе твой волос черный плавает. Противно.

— Мой черный, а этот золотой. Что ж ты меня совсем за дурру-то держишь? — горько усмехнулась она.

С тех пор между ними легла свинцовая плита отчуждения. Он перебрался в кабинет, а она осталась одна в супружеской спальне, пустой и холодной. Елена чувствовала себя не женой, а экономкой при детях. Обида и унижение выжгли в ней все остатки тепла к мужу.

Но судьба, словно в насмешку, приготовила ей лекарство от этой боли. И жило это лекарство через два дома от них.

Мирон приехал в леспромхоз в начале 1940-го. Молодой метеоролог, тихий, но с твердым взглядом темно-карих глаз. Его направили организовать метеопост на Горелой сопке. Жил он вдвоем с матерью, Валентиной Егоровной, тихой женщиной, работавшей фельдшером в амбулатории. Каждое утро Елена видела из окна кухни, как Мирон, не стесняясь холода, выходит во двор в одной нательной рубахе, набирает полную бадью ледяной воды из колодца и, покрякивая, умывается. Вода стекала по его смуглой коже, и Елена ловила себя на том, что засматривается на его крепкую шею и широкие плечи.

Поначалу они просто здоровались. Потом — перекидывались парой фраз о погоде, о близкой войне, о которой уже шептались в поселке. Он провожал ее долгим, пристальным взглядом, от которого у нее перехватывало дыхание.
Однажды она полоскала белье на реке Черемшанке, что текла сразу за огородами, и Мирон будто случайно вышел из тальника с удочкой. В другой раз она пошла за черемшой в распадок, и, обернувшись на шум шагов, увидела его с туеском — словно ждал ее за поворотом.

Они разговаривали часами. О книгах, о дальних странах, о смысле жизни. Она рассказывала ему о своей тоске, о несбывшихся мечтах, а он слушал так, словно слова ее были драгоценной музыкой. От этих разговоров в ее сердце зарождалось забытое чувство полета. Ей казалось, что она молодеет на глазах, что кожа начинает дышать, а глаза — сиять.

Первое прикосновение случилось нечаянно. Она оступилась на крутом берегу, он подхватил ее, а потом, уже не помня как, они поцеловались. Это было словно удар молнии — горячий, сладкий, пугающий. Земля ушла из-под ног, и в висках застучали тысячи маленьких молоточков.

Летом 1941-го, за неделю до того черного воскресенья, когда объявили войну, они столкнулись у водокачки.
— Лена, я больше не могу, — выдохнул он, загораживая ее от чужих глаз. — Я так больше не могу, честное слово, с ума схожу. Я люблю тебя, Елена. Давай уедем отсюда. Прямо сейчас, бросим все к чертям собачьим.

Она покачала головой, чувствуя, как слезы обиды и бессилия душат ее.
— Куда мы поедем, Мирон? Ты — бессемейный, а у меня Полина и Гришенька. Родион ведь со свету сживет и твою мать, и моих родных. Он в этом леспромхозе царь и бог, ты не понимаешь разве? У меня даже паспорта нет, все бумаги в отделе кадров у него хранятся. Я пленница здесь, птица в клетке.

— Что же нам делать? — его голос охрип.

Елена смотрела на него. Смотрела долго — на это лицо, на тёмные глаза, в которых было всё то, чего никогда не было в глазах Родиона. Потом опустила взгляд.

— Ничего не делать, — сказала она. — Жить. Как живём.

Он молчал.

— Мирон, — сказала она тихо. — Война будет. Ты слышишь, как говорят? Ты слышишь — война.

— Слышу.

— Тогда живи. Просто живи пока.

Она взяла коромысло и пошла обратно к дому. Он не окликнул. Она не оглянулась.

Июнь

Война пришла через неделю. Ровно через неделю — в то воскресенье, когда Елена развешивала выстиранные простыни и краем уха услышала из соседнего двора голос радиодиктора. Слова доходили до неё по кускам, не складываясь: «…вероломное нападение… наша священная… все силы народа…»

Простыня упала в траву. Елена стояла и смотрела на неё.

Родион появился дома к обеду — бледный, сосредоточенный, уже в другом, деловом режиме. Сел к столу, не снимая фуражки.

— Слышала?

— Слышала.

— Бронь у меня. Леспромхоз — стратегическое предприятие. Древесина для фронта. — Он говорил коротко, по-директорски. — Мирона Кузнецова заберут в первую волну. Метеорологи — военная профессия.

Елена поставила на стол чугунок. Руки у неё не тряслись — она сама удивилась.

— Понятно.

— Ты, я смотрю, не убиваешься.

— По ком убиваться? По соседу?

Родион посмотрел на неё — долго, с прищуром. Елена выдержала взгляд.

— По соседу, по соседу, — повторил он и взял ложку.

Проводы

Мирон уходил через три дня. Елена не пошла на проводы — Родион был бы рядом, Родион всё замечал. Она стояла у окна и видела, как у кузнецовского дома собирается небольшая толпа — Валентина Егоровна, несколько соседей, пара ребят с делянки.

Мирон вышел с вещмешком. В форме он выглядел иначе — строже, старше. Обнял мать. Пожал руки.

Потом поднял голову. Прямо к её окну.

Елена не отступила вглубь комнаты. Стояла. Смотрела.

Он смотрел на неё секунду, может, две. Потом повернулся и пошёл.

Валентина Егоровна ещё долго стояла у ворот, глядя вслед.

Полтора года

Война перекроила всё. Леспромхоз работал в три смены — лес шёл на шпалы, на накаты для блиндажей, на дрова для эвакуированных заводов. Родион разбухал от власти и важности — теперь он был нужен фронту, и это давало ему право быть ещё жёстче со всеми вокруг.

Елена работала. Дети. Хозяйство. Работа. Дети. Хозяйство. Жизнь сжалась до этого круга.

От Мирона изредка приходили письма — матери, не ей. Валентина Егоровна иногда читала ей вслух, когда встречались у колодца. Коротко, осторожно: «жив, здоров, воюем». Сухие слова, но Елена слушала и запоминала каждое.

Однажды поздней осенью сорок первого, когда Елена несла воду и оступилась на льду, Валентина Егоровна поддержала её за локоть. Они постояли вдвоём под голым тополем.

— Он писал про тебя, — сказала Валентина Егоровна. — Раньше, ещё до войны. Не про тебя, а просто — обмолвился. Я и поняла.

Елена молчала.

— Я не осуждаю, — сказала фельдшерица тихо. — Живой человек — живой и есть.

Больше они к этому не возвращались.

Весна сорок второго

Весной сорок второго Елена поняла, что беременна.

Она просто поняла — в то утро, когда выходила во двор и её стошнило прямо в снег. Постояла, держась за стену. Пересчитала в голове. Пересчитала ещё раз.

Родион в тот период почти не появлялся дома — ночевал в конторе, мотался по делянкам. Елена знала точно: промеж ними ничего не было с прошлого лета. Он не скрывал, что снова устроил себе «тихую гавань» где-то в посёлке.

Она зашла в дом. Закрыла дверь. Стала посреди кухни.

Полина спала в горнице. Гришенька сопел на печи.

Елена стояла и смотрела в одну точку — в старое пятно на стене, оставшееся от протёкшей прошлой зимой крыши. Долго стояла.

Потом начала растапливать печь — методично, привычно. Щепки, береста, полено. Огонь занялся. Она сидела перед открытой дверцей и смотрела, как горит.

Думала об одном: что Родион сочтёт, а что нет. Знала — не сочтёт. Он давно не муж ей по-настоящему. Но и признать это вслух, признать чужое — он не захочет. Директор леспромхоза. Его дети. Его честь.

Значит, промолчит. И она промолчит.

И так и будет — всю жизнь промолчат оба.

Дочь

Наташа родилась в ноябре. Тихая, тёмноглазая, с выражением лица, которое Елена узнала сразу и которое заставило её на минуту зажмуриться, отвернувшись от акушерки.

Родион пришёл в больницу на третий день. Посмотрел на ребёнка. Сказал: «Ничего, девка крепкая». И ушёл. Больше не приходил.

Он её не отверг. Но и не принял. Просто — перестал замечать. Нарочно ли, по равнодушию ли — Елена не могла понять. Наташа росла в доме — кормленная, одетая, не битая. Всё.

Полина с Гришей возились с сестрой охотно. Полина качала её часами, пела что-то бессвязное. Гришенька приносил камешки — «смотри, нашёл красивый» — и клал рядом с пелёнками.

Валентина Егоровна пришла посмотреть на Наташу на пятый день после выписки. Принесла баночку мёда. Взяла ребёнка на руки, подержала — молча, долго.

— Хорошая девочка, — сказала она наконец.

Елена ничего не ответила.

Валентина Егоровна положила Наташу обратно в зыбку. Поправила уголок одеяльца.

— Ты напиши ему, — сказала она тихо, не поднимая взгляда.

— Нет.

— Елена.

— Нет. — Голос у Елены был спокойный. — Не напишу. Ему воевать надо, а не думать о том, что здесь. Пусть воюет.

Валентина Егоровна посмотрела на неё. Не спорила.

Сорок третий, август

Родион вернулся домой в тот вечер злой — что-то на делянке вышло не так, сорвалась норма, кто-то напортачил. Он прошёл в горницу, швырнул фуражку на лавку, потребовал ужин.

Елена подала. Встала у печи.

Наташа ползала по полу у лавки — ей шёл второй год, крепкая, смуглая, с тёмными кудряшками. Она добралась до сапога Родиона, схватила за голенище и подняла к нему лицо с серьёзным выражением.

Родион смотрел на неё.

Смотрел долго.

Потом медленно поднял взгляд на Елену.

Елена не отвела глаз.

Что-то в воздухе изменилось — не звук, не движение, просто вдруг стало трудно дышать, как перед грозой.

— Значит, вот как, — сказал Родион.

Это были не вопрос и не обвинение. Просто три слова.

Елена поставила чугунок на плиту. Медленно. Аккуратно.

— Да, — сказала она.

Тишина.

Наташа отпустила голенище и поползла дальше — к порогу, к интересной щели в половице.

— Кто, — сказал Родион.

— Не скажу.

— Я спрашиваю.

— Я слышу. Не скажу.

Он встал. Стул отъехал с резким скрипом. Елена не двинулась с места, хотя что-то внутри сжалось.

— Ты понимаешь, что я могу сделать, — сказал он.

— Понимаю.

— И всё равно — не скажешь?

— Всё равно.

Он стоял посреди комнаты. Большой, тяжёлый, хозяин этого дома, этого леспромхоза, этого посёлка. Смотрел на неё.

Потом посмотрел на Наташу у порога.

Та как раз нашла интересную соломинку и сосредоточенно её разглядывала.

Родион взял фуражку. Надел. Пошёл к двери.

На пороге остановился, не оборачиваясь.

— Если скажешь кому — детей заберу. Обоих старших. — Голос у него был ровный, директорский. — Я умею.

Дверь закрылась.

Елена опустилась на стул. Посидела. Потом встала, взяла Наташу с пола, прижала к груди.

Наташа задвигалась, запротестовала — отпусти, я занята. Елена держала.

Письмо

Той же ночью, когда дети спали, Елена написала письмо.

Писала долго. Рвала, начинала снова. В конце концов написала коротко — на полстраницы.

Мирон. Ты должен знать. У нас есть дочь. Ей год и девять месяцев. Зовут Наташа. Она похожа на тебя. Я не прошу ничего. Просто ты должен знать, что она есть. Возвращайся живым. Е.

Запечатала. Адрес на конверте писала рука у Валентины Егоровны — она пришла наутро, ещё до рассвета, и Елена отдала ей конверт молча.

Фельдшерица взяла. Ничего не спросила.

Родион меняется

После того вечера что-то в доме сдвинулось. Не к лучшему и не к худшему — просто по-другому.

Родион больше не говорил об этом. Ни слова. Наташу не трогал — не ласкал, но и не гнал. Просто не замечал с удвоенным тщанием, как не замечают вещь, которую решили не видеть.

Зато с Полиной и Гришей стал вдруг мягче — непривычно, странно. Приносил им гостинцы с делянки — кедровых шишек, смоляной живицы, один раз принёс живого бурундука в жестяном ящике. Гришенька был в восторге.

Елена наблюдала за этим и не понимала, что думать. Может — вина. Может — страх. Может — что-то ещё.

Однажды вечером, когда она укладывала Наташу, Родион зашёл в комнату. Встал в дверях. Посмотрел на ребёнка.

— Спит? — спросил он.

— Засыпает.

Он потоптался.

— Молоко от Степаниды осталось?

— В погребе.

— Ладно.

Ушёл. Елена смотрела ему вслед и не знала — что это было.

Возвращение

Мирон вернулся осенью сорок четвёртого. Не сам по себе — привезли, в сопровождении: тяжёлое ранение, госпиталь в Барнауле, потом уже домой. Он шёл с тростью и немного заваливался на правую сторону.

Елена увидела его из окна — в то же окно, в тот же проём между штакетником и сиренью, только сирень давно отцвела и стояла голая. Он шёл по улице с матерью, и они о чём-то говорили. Он смеялся — она слышала, хотя не слышала что. Просто видела, как смеётся.

Она отступила от окна.

Родион в этот день был в леспромхозе. Дети в школе — Полина с Гришей.

Наташа сидела на полу и складывала деревянные чурбачки один на другой.

Елена смотрела на неё. Думала.

Потом услышала шаги на крыльце. Стук.

Открыла.

Он стоял на пороге. Осунувшийся, с ранней сединой у виска, с тростью. Но глаза те же — карие, тёмные, с тем же взглядом.

— Здравствуй, Елена.

— Здравствуй.

Молчание.

— Мать сказала мне, — произнёс он. — Про Наташу.

Елена отступила от двери. Он зашёл.

Наташа подняла голову от чурбачков. Смотрела на незнакомого человека спокойно, без испуга — она вообще не боялась чужих.

Мирон опустился на корточки — с усилием, нога не гнулась. Смотрел на неё.

Наташа протянула ему чурбачок. Серьёзно, как дело предлагает.

Он взял.

— Спасибо, — сказал он.

Наташа удовлетворённо кивнула и вернулась к своим делам.

Мирон поднялся. Посмотрел на Елену.

— Что теперь? — спросил он.

Елена взяла полотенце — просто руки куда-то деть — и начала его складывать.

— Не знаю.

— Он знает?

— Да.

— И что?

— Ничего. Молчит. Детей мне пригрозил — старших. Что заберёт.

Мирон помолчал.

— Пусть попробует.

— Мирон. — Голос у неё был тихий. — Ты только приехал. Ты ещё на ногах едва стоишь.

— Стою.

— Тростью стоишь.

Он посмотрел на трость. На Елену. На Наташу, которая, потеряв к нему интерес, уже снова ворочала свои чурбачки.

— Всё равно стою, — сказал он.

Что выпалила Елена

Это случилось в тот же вечер, когда Родион вернулся с работы.

Он знал, что Мирон вернулся, — в посёлке ничто не оставалось тайной дольше двух часов. Зашёл в дом — Елена видела по лицу, что знает. Молчаливый, плотно закрытый.

Ел. Она убирала со стола.

И вдруг она поняла, что больше не может. Не это слово — «не может» слишком мягкое. Просто закончилось что-то внутри, как кончается завод в часах — не ломается, просто останавливается.

— Родион, — сказала она.

— Что.

— Наташа — не твоя. Я нагуляла её с другим, пока ты воевал.

Слова вышли сами, без подготовки. Она даже не успела испугаться.

Родион перестал жевать.

Тишина стала плотной, как вата.

Елена закрыла глаза. Ждала.

Не удара — она не ждала удара, Родион не бил. Ждала слов. Холодных, жестоких, точных — он умел такими словами.

Ничего.

Она открыла глаза.

Родион сидел, уставившись в стол. Не на неё — в стол. Руки лежали по обе стороны тарелки.

Потом он медленно поднялся. Взял фуражку. Надел.

Пошёл к двери.

— Родион, — сказала она.

Он остановился. Не обернулся.

— Ты что-нибудь скажешь?

— Нет, — сказал он.

И вышел.

Две недели

Две недели Родион жил в доме, как жил — приходил, ел, уходил. Не говорил с ней ни о чём, кроме хозяйства. Не смотрел на Наташу. Не поднимал голоса.

Это было страшнее, чем если бы кричал.

Елена ждала — чего-то. Решения. Приговора. Не знала чего.

На шестнадцатый день он пришёл вечером раньше обычного. Сел за стол. Сказал:

— Садись.

Она села.

Он смотрел на неё — долго, без злобы, без привычного прищура. Просто смотрел, как смотрят на что-то, что нужно запомнить.

— Ты его любишь, — сказал он. Не спросил.

— Да.

— Давно?

— С сорокового года.

Он кивнул — медленно, как будто это подтверждало что-то, о чём он и так догадывался.

— А я, значит, нет.

— Нет, — сказала Елена. — Прости.

Он усмехнулся — коротко, криво.

— Прости. — Повторил слово, как пробует незнакомый вкус. — Ты у меня прощения просишь.

— Да.

— Это ты у него у первого ещё попроси. Как по-человечески. — Родион встал. — Бумаги свои получишь через неделю. Паспорт, всё. Дети пусть сами выбирают — взрослые уже почти. Наташа… — он запнулся. — Наташа пусть остаётся с тобой.

Елена молчала.

— Ты слышала? — спросил он.

— Слышала.

Он взял со стола пачку папирос. Зачем-то помял её в руках. Положил обратно.

— Первую жену я любил, — сказал он вдруг, ни к кому не обращаясь. — По-настоящему. А ты — ты была другое. Я и сам не пойму, что. Думал — заменит. Не заменила.

Он вышел.

Потом

Мирон пришёл к ним через месяц после того, как Родион съехал в контору — окончательно, с вещами.

Пришёл вечером. Постучал.

Полина открыла — посмотрела на него с любопытством. Гриша выглядывал из-за её плеча.

— Мама! — крикнула Полина в глубину дома. — Мама, это тот дядя с тростью!

Елена вышла в сени.

Мирон стоял у двери. Без трости — видно, намеренно оставил, чтобы дойти без неё. Шёл, наверное, через силу — нога ещё плохо.

— Зайдёшь? — спросила Елена.

— Зайду.

Он вошёл. Снял шапку. Наташа немедленно пришла смотреть — уже привыкла к нему за эти недели, когда он заходил к матери рядом и иногда они с Еленой сталкивались на улице.

— Иди сюда, — сказал он Наташе.

Она подошла. Он поднял её — с усилием, нога подогнулась, но устоял. Наташа немедленно схватила его за ухо.

— Au, — сказал он.

Наташа засмеялась.

Гриша смотрел. Полина смотрела. Елена стояла у притолоки.

— Мама, — сказал Гриша. — А дядя Мирон теперь будет жить с нами?

Елена посмотрела на Мирона.

Мирон посмотрел на Елену.

— Не знаю, — сказала Елена. — Это дядя Мирон пусть сам скажет.

Он поставил Наташу на пол. Выпрямился.

— Если мама не против, — сказал он Грише.

Гриша повернулся к матери.

— Ну, мама?

Елена долго молчала. Смотрела на Мирона — на поседевший висок, на трость в углу, на то, как Наташа снова лезет к нему и тянет за рукав.

— Ладно, — сказала она наконец.

Голос вышел хрипловатый. Она откашлялась.

— Ладно, — повторила она.

Осень в тот год встала рано — золотая, звенящая, с заморозками уже в сентябре. Лиственницы горели жёлтым огнём. Воздух пах смолой и близким снегом.

Валентина Егоровна пришла к ним на второй день с банкой солёных груздей и большим мешком картошки.

— Вы берите, берите, — говорила она, расставляя банки в погребе. — У меня много. Куда мне одной.

Потом они сидели на крыльце все четверо — Мирон, Елена, Валентина Егоровна и Наташа, которая упорно сползала со ступеньки в траву.

Где-то в леспромхозе гудел гудок. Дым из конторской трубы поднимался прямо вверх — значит, к погоде.

Валентина Егоровна взяла Наташу к себе на колени.

— На деда похожа, — сказала она. — Вот вылитый отец Мироша в детстве. Те же глаза.

Мирон покосился на мать. Мать смотрела на Наташу с совершенно спокойным лицом — как будто говорила о само собой разумеющемся.

Елена смотрела на сирень у ворот — голую, уже без листьев.

Была осень. Война ещё шла — далеко, где-то там, за горизонтом. Родион жил в конторе и справно руководил леспромхозом. Бумаги Елена получила — паспорт лежал теперь в верхнем ящике комода.

Гриша выбежал со двора с рогаткой. Полина кричала ему вслед, чтобы не смел стрелять в птиц.

Наташа тянулась с рук Валентины Егоровны к сухому листу, прилипшему к ступеньке.

Мирон поймал руку Елены — просто так, не нарочно почти, — и держал.

Она не убрала.

Leave a Reply

Your email address will not be published. Required fields are marked *

Back to top