
Он разбил им сердца полвека назад и остался жить с ними по соседству, превратив их ненависть в единственный смысл существования. Когда старик пропал на глухом болоте, две сгорбленные старухи, проклиная всё на свете, пошли спасать того, кого поклялись не прощать до гробовой доски

– Зинаида, отзовись! Жива ты там или как? – Таисия Павловна, тяжело опираясь на можжевеловую палку, отворила покосившуюся калитку и сердито зыркнула на лохматого пса, заливавшегося хриплым лаем из-под куста смородины. – А ну цыц, Полкан! Оглох совсем? Я тебе не чужая, приятель! Ишь, разошёлся…
Пёс по кличке Полкан, помесь дворняги с чем-то благородным и давно вымершим, мотнул седой мордой, чихнул от попавшей в нос паутины и с достоинством удалился в тень старой яблони. С Таисией он связываться не любил – характер у соседки был круче кипятка, а память долгая, как затяжная осень в их краях. Могла и палкой пригрозить, хотя никогда не ударила бы – просто нрав такой, грозный снаружи, а внутри мякиш.
Таисия между тем проковыляла по заросшей дорожке, раздвигая свободной рукой разросшиеся георгины, и встала у крыльца, подняв голову к наглухо закрытым ставням.
– Зинка! – позвала она снова, на этот раз с ноткой тревоги. – Ты что, оглохла пуще Полкана? Утро на дворе, солнце вон уже куда поднялось, а у тебя окна заколочены, словно ты померла и не сказала никому! Не дело это! Откликнись, Христа ради!
В ответ по-прежнему ни звука. Только ветер, прилетевший с реки Вязьмы, прошумел в кронах старых вязов, да где-то на задах упало перезрелое яблоко, глухо стукнув о слежавшуюся траву. Таисия перекрестилась мелко, одними губами прошептала молитву, которую помнила обрывками ещё от бабки, и решительно взялась за перила. Ступени жалобно скрипнули под её тяжестью.
Посёлок, в котором они доживали свой век, на картах значился как Ольховка, но местные промеж себя звали его просто – Три Двора. Ибо осталось в нём ровно три жилых дома: Зинаидин, Таисин да ещё изба Григория Фомича Колыванова, которого с незапамятных времён иначе как Рыжим Корнем и не величали. Рыжим он был в молодости за огненную шевелюру, а Корнем прозвали за упрямство и необычайную живучесть, с которой он держался за эту землю, за свой покосившийся сруб на отшибе и за старые обиды, проросшие в его душе, как корни столетнего дуба.
Три Двора медленно умирали. Дорога, некогда наезженная телегами и машинами леспромхоза, заросла кипреем до пояса. Провода с оборванными проводами сиротливо свисали с гнилых столбов – электричество отключили ещё в девяностых, когда последняя семья уехала в город Зареченск, и с тех пор старики жили при керосиновых лампах и лучине, что придавало их бытию оттенок вековой дремучести. Но им троим эта дремучесть была привычнее шума городского. Тут каждая травинка, каждый скрип половицы знали их по имени, и время текло не по часам, а по солнцу и по памяти.
Таисия толкнула дверь – та оказалась не заперта. В сенях пахло сушёной мятой, старыми газетами и ещё чем-то неуловимым, тревожным, от чего у старухи вмиг похолодели пальцы. Она поспешила в горницу, цепляясь палкой за плетёные половики, и замерла на пороге. Зинаида Матвеевна, её вечная соперница и единственная наперсница, лежала на высокой железной кровати поверх лоскутного одеяла. Руки сложены на груди, лицо – строгое, заострившееся, с заострившимся носом и запавшими глазами. Дышала она так тихо, что ситцевая занавеска на окне колыхалась заметнее.
– Господи Иисусе… – выдохнула Таисия, хватаясь за сердце. – Зина! Ты чего это удумала? А ну, дыши давай! Не смей мне тут! Не для того мы с тобой полвека бок о бок, чтоб ты вот так, по-тихому, без спросу! Я тебя спрашиваю – ты меня слышишь?!
Зинаида не ответила. Ресницы её дрогнули, но глаз она не открыла. Таисия, забыв про больные колени, рухнула на стоявший у кровати венский стул, схватила сухую горячую руку подруги и принялась растирать ей запястья, бормоча сквозь зубы всё, что приходило в голову – от обрывков заговоров до откровенной брани.
– Ведь знала же, знала, что нельзя так, – причитала она, оглядывая прибранную комнату. – Убралась, половики вытрясла, образа протёрла… К смерти готовилась, что ли? А меня, старую дуру, зачем одну оставлять? Ты подумала своей головой? Кто ж мне теперь слово поперёк скажет? С кем я чай гонять буду? Кого ругать стану? Этот рыжий ирод не в счёт, от него толку никакого!
При упоминании «рыжего ирода» Зинаида вдруг тихо вздохнула, и веки её приподнялись. Взгляд был мутный, словно она вглядывалась не в Таисию, а сквозь неё – в какую-то далёкую, видимую только ей точку.
– Не шуми, Таюшка… – прошелестела она пересохшими губами. – Чего ты кричишь, как на пожаре? Я не помирать собралась… Я думаю.
– Думает она! – всплеснула руками Таисия, почувствовав, как от сердца отлегло. – Лежит пластом, не дышит почти, а я, по-твоему, должна мимо пройти? У меня чуть разрыв сердца не случился! Ты, Зинка, бессовестная! О чём думать-то? О том, как меня напугать посильнее?
Зинаида с трудом приподнялась на подушках. Таисия подхватила её, помогла сесть, подоткнула за спину скатанный валик из старого тулупа. Лицо у Зинаиды было бледное, но в глазах уже загорался знакомый огонёк – смесь упрямства и затаённой печали, которую она не доверяла никому.
– О жизни, – сказала она тихо. – О нём. О нас. О том, почему так вышло. Думала, может, и впрямь пора… Ан нет, рано. Ты пришла, значит, не всё ещё закончено. Значит, есть зачем вставать.
– Ох, загадками ты говоришь, Зинаида! – Таисия поднялась, подошла к комоду, налила из глиняного кувшина воды в кружку и подала подруге. – На-ка, испей. И говори толком, что стряслось. Ты Рыжего-то нашего давно видела?
Зинаида сделала несколько глотков, поморщилась
— Вчера видела. С вечера ещё. Шёл с удочками к болоту. Я в окошко смотрела.
— И что?
— И всё. Больше не видела.
Таисия поставила кружку на комод. Помолчала.
— Так. — Она взяла свою палку. — Ты вставай тогда. Хватит лежать.
— Куда ты?
— Куда-куда. К нему схожу. Может, пришёл уже, спит себе, как ни в чём не бывало.
— Таюшка. — Зинаида смотрела на неё странно, не отрываясь. — Он с вечера ушёл. Сейчас — утро. Это как называется?
Таисия молчала.
— Вот так, — сказала Зинаида и начала спускать ноги с кровати.
Пустой дом
Изба Григория Фомича стояла на отшибе, за огородами, ближе к лесу. Дорожка туда заросла полынью — ни он к ним не ходил, ни они к нему. Последний раз Таисия была там три года назад, когда он отравился грибами и лежал зелёный, как лопух, и она несла ему смородиновый отвар, потому что не нести было нельзя. Принесла, поставила на крыльцо, постучала и ушла, не дождавшись.
Дверь была не заперта. Это Таисия заметила первым делом — она всегда запирал, даже когда выходил в огород на полчаса. Привычка с молодости, с тех времён, когда у него было что запирать.
Внутри горели угли в печи — давно, уже едва тлели. Чайник на плите холодный. На столе — кружка недопитого чая, корка хлеба, рядом очки. Очки лежали так, словно он снял их и вышел на минуту.
— Ишь ты, — сказала Таисия тихо.
Зинаида стояла у порога, не заходя. Она вообще не вошла — остановилась в дверях, как вкопанная.
Таисия обернулась к ней.
— Ты чего там?
— Ничего.
— Ну зайди тогда. Не стой столбом.
— Я здесь постою, — сказала Зинаида, и голос у неё был такой, что Таисия не стала спорить.
Она сама обошла комнату. Постель не разобрана — поверх покрывала вмятина, будто просто прилёг на часок, не снимая штанов. Телогрейки на крюке нет. Сапоги резиновые — тоже нет. Удочки — нет, значит, это точно те самые, вчерашние.
Она вышла обратно. Зинаида смотрела куда-то в сторону, на вязы.
— Ушёл на болото с вечера, — сказала Таисия. — Очки забыл.
— Он без очков плохо видит.
— Знаю.
Помолчали.
Ветер прошёл по высокой траве, зашумел, стих.
— Он старый дурак, — сказала Зинаида.
— Мы все старые дураки, — ответила Таисия.
Болото
На болото Таисия не ходила лет двадцать. А Зинаида, кажется, и вовсе никогда — она была городская в прошлом, в Три Двора попала по воле судьбы и мужа, который к тому времени уже умер, и осталась, потому что некуда было идти. Болот она не понимала и не любила, называла их «гнилью» и обходила стороной.
Но сейчас шла.
Шли медленно — обе с палками, обе в резиновых сапогах, которые у Таисии натирали левую пятку ещё с прошлого лета, но другой обуви для этого не было. Тропинка через перелесок была едва заметна — видно, что Рыжий Корень ходил по ней один, и то не часто.
— Почему он вообще рыбачит на болоте? — спросила Зинаида, придерживаясь за ствол берёзы. — Там же нет ничего приличного. Карась один.
— Любит, — сказала Таисия.
— Что там любить.
— Тишину, наверное. — Таисия шла чуть впереди, щупала палкой землю. — Там никто не приходит. Там можно сидеть сколько хочешь, и никто не пристаёт.
Зинаида хмыкнула.
— От кого ему прятаться? От нас, что ли?
— А то нет.
Тишина. Сапоги чвакали по раскисшей земле.
— Таюшка, — сказала Зинаида помолчав. — Ты ему никогда не прощала?
— Чего?
— Сама знаешь.
Таисия не ответила сразу. Отвела палкой ветку, пролезла под ней, не пригибаясь — рост не позволял.
— Нет, — сказала она наконец.
— Я тоже, — сказала Зинаида.
И больше не говорили об этом.
Что было полвека назад
Это знали все трое. И именно потому никогда не говорили.
Григорий Фомич Колыванов был хорош собой в молодости — рыжий, высокий, с тем особым весёлым нахальством, которое женщины принимают за уверенность. Он приехал в Ольховку из Зареченска, когда леспромхоз набирал людей, и в первое же лето умудрился закрутить с двумя подругами — с Зинаидой Матвеевной Горшковой и с Таисией Павловной Рябовой — почти одновременно.
Не из злого умысла. Он вообще редко действовал из злого умысла — просто жил легко, не думая наперёд, и нравился людям, особенно женщинам. А обе подруги были молодые, обе хорошие, и он никак не мог определиться, что само по себе было уже ответом.
Потом он женился на третьей. На Любаше из соседнего района, которую привёз осенью — тихую, круглолицую, в ситцевом платке. Зинаида узнала первой, потому что увидела их в сельпо. Таисия — от Зинаиды, в тот же вечер. И с тех пор подруги, которые из-за него едва не поссорились насмерть, снова стали подругами — скреплённые теперь общей обидой, которая оказалась прочнее всего прочего.
Любаша умерла давно, ещё в восьмидесятых. Детей у них не было.
Григорий Фомич остался один. Никуда не уехал. Как будто нарочно — как будто именно здесь, рядом с двумя своими несостоявшимися судьбами, ему было нужно доживать. Они его ненавидели. Он это знал. И всё равно оставался.
Иногда Таисия думала — может, это и есть его наказание. Видеть их каждый день. Помнить.
А иногда думала другое. Но это другое она не додумывала до конца.
Край болота
Тропинка вывела их на берег. Болото открылось сразу — тёмная вода в рамке осоки, кочки, по краям — чахлые берёзки, искорёженные и низкие, как будто подавленные этим местом. Туман ещё не совсем разошёлся, стоял клочьями над водой.
Таисия остановилась. Прищурилась.
— Вон его место, — сказала она, кивнув направо. — Видишь, где кочка большая и коряга? Он всегда там сидел.
— Откуда знаешь?
— Видела однажды, лет десять назад. Случайно.
— Случайно, — повторила Зинаида — с тем интонационным нажимом, который ничего прямо не говорит, но всё подразумевает.
Таисия не стала объясняться. Пошла по краю болота, щупая почву. Зинаида за ней, поближе к твёрдому берегу.
Возле коряги на земле лежали удочки. Просто лежали, брошенные поперёк тропинки. Жестяная банка с червями стояла рядом, перевёрнутая.
Зинаида остановилась. Таисия тоже.
— Гриша! — крикнула Таисия, и голос её полетел над болотом странно — плоско, как будто туман поглощал его. — Григорий Фомич! Откликнись!
Тишина. Квакнула лягушка. Камыши качнулись без ветра.
— Господи, — сказала Зинаида вполголоса.
— Цыц. Думать надо, а не молиться. — Таисия смотрела на удочки. — Упал, наверное. Или нога подвернулась. Он же прихрамывает с прошлой зимы.
— Куда идти?
Таисия огляделась. Болото тут было коварное — с виду твёрдое, а встанешь — и нет твёрдого. Она это знала: в детстве мальчишка из их деревни утонул вот в таком же, казавшемся мелким.
— Кричи ещё, — сказала она Зинаиде. — Громко кричи. Лучше тебя слышно.
— Почему это лучше меня?
— Голос у тебя, — Таисия махнула рукой, — поставленный. Ты же в хоре пела.
Зинаида помолчала. Потом набрала воздуху.
— ГРИША-А-А! — закричала она. Голос полетел совсем иначе — высоко, далеко, по-птичьи. — ГРИГОРИЙ! ОТЗОВИСЬ!
И тишина. И снова камыши. И потом — далеко, едва слышно:
— Здесь я. Здесь.
Кочки
Нашли его через двадцать минут. Двадцать минут — это много, когда идёшь по болоту двумя старухами, одна из которых боится каждого шага, а другая не боится, но уже не очень твёрдо стоит на ногах.
Григорий Фомич сидел на большой кочке, метрах в двадцати от твёрдого берега. Нога по колено в воде. Телогрейка мокрая до пояса — видно, упал, поднялся, сел. Сидел, наверное, уже часа четыре — с рассвета, может, раньше.
Таисия его увидела первой. Остановилась.
Он был старый. Очень старый. Она это знала, конечно, — сама не моложе, — но тут как-то увидела по-новому. Сидит на кочке среди болота, рыжий, когда-то, а теперь совсем белый, с жалкими полосками ещё желтоватых волос у висков. Лицо серое от холода. Смотрит на них.
— Тася, — сказал он.
Не Таисия. Не Таисия Павловна. Тася — как сорок лет не говорил.
— Сиди, — сказала она сухо. — Сейчас дойдём.
— Нога, — сказал он.
— Вижу, что нога. Сиди, говорю.
Зинаида стояла позади неё. Таисия оглянулась. Зинаида смотрела на него — вот так, просто смотрела, и лицо у неё было такое, что Таисия быстро отвернулась. Не её это было — видеть это лицо.
Добраться до кочки оказалось непросто. Таисия пробовала идти — земля под ногой сразу поплыла, сапог засосало по щиколотку. Она выругалась.
— Как ты туда залез вообще?
— Темно было ещё, — сказал Григорий Фомич. — Я думал — твёрдо.
— Думал он. Философ.
— Таюшка, — сказал он.
— Что.
— Я рад, что вы пришли.
Таисия его не слушала — смотрела, куда ступить. Зинаида вдруг прошла мимо неё, осторожно, боком, нащупывая кочки.
— Зина! — сказала Таисия. — Ты куда? Провалишься!
— Не провалюсь, — ответила Зинаида.
Она шла к нему. Медленно, шаг за шагом, втыкая палку перед собой. Добралась до его кочки, остановилась рядом. Постояла.
Потом сказала:
— Вставай. Держись за меня.
— Зинаида Матвеевна… — начал он.
— Молчи. Вставай, говорю. Держись и иди.
Обратно
Они выбирались долго. Зинаида вела его, он держался за её плечо. Таисия шла сзади, готовая подхватить если что. Никто не разговаривал — не до разговоров было, смотри под ноги.
На твёрдом берегу Григорий Фомич сел прямо на землю — не по-стариковски, а как садятся очень устаревшие люди, которым всё равно уже, прилично или нет. Зинаида опустилась рядом на выворотень. Таисия осталась стоять — ноги у неё гудели, но садиться на мокрую землю она не собиралась из принципа.
— Нога болит? — спросила Зинаида у него.
— Не очень, — сказал он. — Просто не шла. Затекла и не шла.
— Идиот, — сказала Зинаида. Без злобы. Просто констатация.
— Знаю.
Помолчали.
Болото за их спинами тихо парило туманом. Где-то далеко над лесом кружил ястреб — маленький, высокий, почти невидимый.
— Ты зачем вообще ночью пошёл? — спросила Таисия.
— Не спалось.
— Не спалось ему. Лежал бы, считал овец.
— Не помогает, — сказал он.
— Что не помогает?
— Считать овец. Я считаю — и начинаю думать о другом. Потом лежу до утра.
— О чём думаешь?
Он помолчал.
— О разном.
Таисия смотрела в сторону. Зинаида смотрела в болото.
— О нас думаешь? — спросила Зинаида.
Долгая пауза.
— Да, — сказал он.
— И что думаешь?
— Что я дурак был, — сказал Григорий Фомич просто. — Молодой дурак. Хуже нет, когда молодой дурак. Возраст проходит, а что натворил — остаётся.
Зинаида ничего не ответила. Таисия тоже.
Ястреб над лесом сделал круг и исчез.
Дорога обратно
До деревни шли час. Григорий Фомич хромал, но шёл сам. Зинаида рядом — не поддерживала, просто шла рядом, так, чтобы можно было, если что, взяться. Таисия немного отстала — нога натёрта уже в кровь, она чувствовала тепло в сапоге и старалась не думать об этом.
В перелеске Григорий Фомич остановился. Поднял что-то с земли — старый гриб, дряблый, ни на что не годный, с осы́пающейся шляпкой. Повертел в руках и бросил.
— Маслята, помню, здесь были, — сказал он. — Раньше.
— Давно уже нет, — сказала Зинаида.
— Я знаю. Но я всё равно гляжу каждый раз.
Он пошёл дальше. Таисия поравнялась с Зинаидой.
— Маслята ему, — пробурчала она вполголоса.
— Тш, — сказала Зинаида.
— Что — тш?
— Просто тш. Иди.
На краю деревни — у трёх домов, у трёх оставшихся дворов — они остановились. Дальше каждому была своя дорога: Таисии — направо, Зинаиде — прямо, Рыжему Корню — к лесу, к его отшибу.
— Переодеться тебе надо, — сказала Таисия Григорию Фомичу. — И печку затопить, согреться.
— Знаю.
— Чаю выпей.
— Выпью.
— И больше на болото ночью не ходи, — добавила Зинаида. — Слышишь? Не ходи. Нечего там делать ночью.
— Слышу.
Он стоял перед ними — высокий, мокрый, старый, с удочками под мышкой. Смотрел на них обоих.
— Я хотел сказать, — начал он.
— Не надо, — сказала Таисия быстро.
— Я всё равно скажу. Я давно хотел.
— Гриша, — сказала Зинаида, и в том, как она сказала это имя — просто, без ничего, — было что-то, что Таисия не могла расшифровать, но почувствовала телом.
— Я знаю, что не прощаете, — сказал он. — И не надо прощать. Я сам себе не прощаю. Но то, что вы сегодня пришли — это… — Он запнулся. — Это я запомню.
Молчание.
Таисия смотрела на свои сапоги.
— Иди греться, — сказала она наконец.
Он кивнул. Пошёл к своей избе. Они смотрели ему в спину — как идёт, как чуть заваливается на левую сторону, как седой затылок светлеет на фоне тёмного леса.
Потом Зинаида сказала:
— Уронил очки там. На столе оставил.
— Видела, — сказала Таисия.
— Без очков плохо видит.
— Знаю.
— Как он вообще на болото пошёл без очков.
— А вот так.
Помолчали.
— Занесу ему, — сказала Зинаида.
— Сейчас?
— Потом. После обеда.
— Ладно, — сказала Таисия.
Они разошлись по своим дворам.
Вечер
Таисия сидела на крыльце с чашкой чая — настоящего, из трав, — и смотрела, как вечер опускается на Три Двора. Длинные тени от вязов легли через двор, через огород, дотянулись до плетня. Полкан дремал у крыльца, изредка дёргая ухом.
В избе Рыжего Корня светился огонёк — керосиновая лампа, через занавеску. Горит, значит, печку затопил, значит, согрелся.
Таисия допила чай. Поставила чашку на перила.
Вспомнила, как он сказал «Тася». Сорок лет никто её так не называл.
Полкан поднял голову, посмотрел на неё одним открытым глазом и снова опустил морду на лапы.
— Чего смотришь, — сказала ему Таисия. — Тебе хорошо. У тебя памяти нет.
Пёс вздохнул.
Из-за зинаидиного забора послышались шаги. Сама Зинаида вышла на дорогу, увидела Таисию на крыльце, остановилась.
— Ты куда? — спросила Таисия.
Зинаида помолчала.
— Очки отнесу.
— Я так и думала.
Зинаида поправила платок. Поправила без нужды — просто руки нужно было куда-то деть.
— И что? — сказала она.
— Ничего, — сказала Таисия. — Иди.
Зинаида пошла. Таисия смотрела ей вслед — как идёт прямо, с палкой, не торопясь, как входит в калитку рыжего дома.
Огонёк в окне качнулся — открылась дверь.
Таисия посидела ещё немного. Потом встала, взяла чашку и пошла в дом.
Уже с порога, не оборачиваясь, сказала Полкану:
— Ничего я не прощаю, если ты об этом.
Пёс не ответил.
Дверь закрылась. В Трёх Дворах стало тихо, как бывает тихо только в местах, где людей почти не осталось, — той особенной тишиной, в которой каждый звук — шаг, скрип, кашель — слышен на три двора вперёд и на пятьдесят лет назад.
На следующее утро
Таисия проснулась рано, ещё до пяти, от того, что приснился какой-то нехороший сон — не страшный, просто тревожный, из тех, что не запоминаются целиком, но оставляют осадок. Полежала, глядя в потолок. В прорехе занавески светлело небо, серое и мягкое, без солнца.
Встала. Накинула халат. Вышла в сени за водой.
Во дворе было росно и тихо. Трава блестела. Полкан выбрался из-под яблони, потянулся, зевнул так, что хрустнули скулы, и уставился на неё.
— Нечего смотреть, — сказала Таисия. — Иди ешь.
Кинула ему кусок вчерашней лепёшки. Пёс поймал в воздухе, деловито прожевал.
Таисия посмотрела на зинаидин дом. Ставни открыты — значит, встала уже. Молодец.
Потом посмотрела на отшиб.
Из трубы рыжего дома шёл дымок. Тонкий, прямой, вертикальный — воздух стоял без движения. Значит, встал. Значит, печку топит. Значит, жив.
Таисия вернулась в дом.
За чаем она думала о том, что вчера никак не думалось — слишком устала, слишком ныла нога. Думала о том, что сказал Рыжий Корень. «Я запомню». Как будто ему долго осталось помнить. Как будто и ей долго.
Это была мысль не то чтобы страшная. Просто настоящая.
Они втроём — три старика, три обломка бывшей деревни, три Двора с четвёртым призраком — доживали. По-другому не скажешь. И вопрос был не в том, кто первый, а в том — как. Тихо ли, в одиночестве, или вот так: с криком над болотом, с мокрыми сапогами, с очками, занесёнными через двор.
Таисия допила чай. Встала. Начала убираться.
Зинаида рассказывает
Зинаида пришла в обед — без предупреждения, как всегда. Поставила на стол банку с огурцами и пакет с пряниками.
— Откуда пряники? — удивилась Таисия.
— Гриша дал. У него запас.
Таисия не ответила. Достала кружки.
— Ты долго там была, — сказала она, ставя чайник.
— Часа два.
— И что?
Зинаида помолчала. Потрогала лакированную клеёнку на столе.
— Разговаривали.
— О чём?
— О Любаше. О том, как было. О леспромхозе. О том, как деревня умирала — он помнит по годам, кто когда уехал. Как сначала молодые, потом все остальные.
— Интересно тебе про леспромхоз, — сказала Таисия.
Зинаида посмотрела на неё.
— Нет. Но он говорил, и я слушала.
— Зачем?
— Потому что он одинокий, Тася. — Она сказала это не с жалостью, просто как факт. — Он сидит там один уже сколько лет. Любаша умерла, детей нет, деревня разъехалась. Он даже по радио не слушает ничего, у него батарейки кончились ещё весной.
Таисия поставила кружку.
— Почему не сказал?
— Видимо, не у кого попросить.
— У нас мог попросить.
Зинаида долго молчала.
— Вот именно, — сказала она наконец.
Чайник закипел. Таисия налила. Они сидели и пили чай, и пряники из рыжего запаса оказались мягкие — недавние, хорошие пряники, не залежалые.
— Он тебя обнял? — спросила Таисия.
— Нет, — сказала Зинаида.
— Хотел, небось.
— Небось, — согласилась Зинаида.
Они обе немного помолчали с одинаковыми лицами.
— Идиот, — сказала Таисия.
— Да, — согласилась Зинаида. И непонятно было — про что она согласилась.
Батарейки
На следующий день Таисия полезла в ящик под кроватью — там лежало всё, что накопилось за годы без нужды выбрасывать. Моток верёвки. Старые письма. Початая коробка таблеток от давления с истекшим сроком. Клубок шерсти. И — вот, нашлись — две батарейки в промасленной бумаге. Размер подходящий, по виду — рабочие.
Она поднялась с колен. Постояла. Взяла батарейки и пошла к двери.
Потом вернулась. Взяла ещё огурцов из банки в сетку — Зинаидиных, с укропом. И пошла.
Дорожка к рыжей избе заросла полынью — Таисия шла через неё, держа сетку в одной руке, палку в другой. Ноги мокрые уже от росы, хотя день стоял сухой. Полынь пахла остро, горьковато.
Стукнула в дверь.
— Открыто! — донеслось изнутри.
Она вошла. Изба у него была такая же, как её, только темнее — маленькие окна, и занавески тёмные, и потолок низкий. На столе лежала газета — старая, слежавшаяся. На подоконнике — пустая жестянка, в которой он, видно, держал карандаши. Пахло старым деревом и чем-то смоляным.
Григорий Фомич сидел у окна и чинил сапог — тот самый, болотный, с распоровшейся подмёткой. Поднял голову.
— Таисия Павловна.
— Сиди. — Она прошла к столу, поставила сетку. — Вот, огурцы. Зинкины.
— Спасибо.
— И батарейки. К радио.
Он смотрел на неё. Она смотрела мимо него — на газету, на стену, на икону в углу — Никола Угодник, старый, в потемневшем окладе.
— Откуда знаешь, что размер подходит?
— Не знаю. Угадала.
Он взял батарейки. Повертел в руках.
— У тебя нога как? — спросил он. — Вчера хромала.
— Нормально.
— Стёрла?
— Сказала — нормально, значит, нормально.
Он кивнул. Встал, подошёл к полке, снял с неё пыльное радио — маленькое, советское, с колёсиком настройки. Вставил батарейки. Щёлкнул.
Из радио полились помехи, треск, потом — музыка. Какая-то незнакомая, современная, дёрганая. Он поморщился, покрутил колёсико. Помехи, снова музыка, потом — голос, новости, что-то про выборы, про погоду, про курс рубля.
— Работает, — сказал Григорий Фомич.
— Я вижу.
Она повернулась к двери.
— Таисия Павловна, — сказал он за спиной.
— Что.
— Ты помнишь, как мы на сенокосе… В шестьдесят первом, кажется. Ты ещё упала в стог, и мы смеялись…
— Помню, — сказала она не оборачиваясь.
— Хорошо было.
Она взялась за ручку двери.
— Хорошо, — согласилась она.
И вышла.
Сентябрь
Прошёл август. Пришёл сентябрь — сначала тёплый, ещё по-летнему, а потом сразу холодный, без перехода. Ночами стало подмораживать. Утром трава белела инеем.
В Трёх Дворах что-то изменилось — незаметно, как меняется освещение, когда облако проходит над солнцем. Ничего не случилось, никто ничего не сказал. Просто Григорий Фомич начал иногда заходить к Зинаиде за солью — или за солью, или просто так, трудно сказать. А Таисия как-то раз принесла ему пирог с капустой — испекла лишний, куда деть. И он взял без лишних слов, и она ушла без лишних слов.
По воскресеньям — это тоже началось само собой, никто не договаривался — они стали пить чай вместе. У Зинаиды, потому что у неё стол больше. Зинаида заваривала — крепко, со смородиновым листом. Раскладывала чашки. Григорий Фомич приходил ровно в три, стучал в дверь. Таисия приходила в три пятнадцать — чуть позже, из принципа, хотя и сама не могла сказать из какого именно.
Они сидели за столом и говорили о разном. О погоде, о заготовках, о том, что дорогу опять не почистят до весны, и скорой до них не добраться, и автолавка в этот год, кажется, совсем перестала приезжать. О том, что вот берёза за огородом стоит вся жёлтая уже с конца августа — нехороший знак. О том, что Полкан стал плохо слышать.
О прошлом они не говорили. Совсем. Как будто договорились — не вслух, а просто так.
Один раз Григорий Фомич принёс с собой домино. Старое, в деревянной коробке, с ложбинками от пальцев. Они играли два часа. Таисия выиграла три раза. Зинаида — два. Григорий Фомич — ни разу, но, кажется, не особенно переживал.
— Ты всегда в домино плохо играл, — сказала ему Таисия, убирая кости.
— Помню, — сказал он.
— Зато в шахматы хорошо.
— Шахматы не нашли.
— Поищи. У меня, кажется, были.
Она нашла шахматы в том же ящике под кроватью, где лежали батарейки. На следующее воскресенье Григорий Фомич выиграл три партии подряд. Таисия была собой недовольна, но виду не показала.
Разговор ночью
В октябре Зинаиде стало хуже. Не сильно — просто сердце давало о себе знать, как оно у неё давало о себе знать каждую осень. Таблетки кончились. Автолавка не приехала. До Зареченска не добраться.
Таисия об этом не знала несколько дней — Зинаида не говорила. Потом пришла сама, вечером, когда Таисия уже собиралась спать. Постучала по-особенному — три коротких, один долгий, как они стучали с детства, ещё до всего.
Таисия открыла. Посмотрела на Зинаиду.
— Заходи.
Зинаида вошла. Сели за стол. Таисия поставила чайник.
— Сердце? — спросила Таисия.
— Да.
— Давно?
— С той недели.
— Почему не сказала?
Зинаида помолчала.
— Неловко было.
— Неловко ей, — проговорила Таисия, но не сердито. — Мы с тобой сорок лет бок о бок. Что за неловкость.
— Не знаю. Просто — неловко.
Таисия налила чай. Пошла в комнату, принесла свои таблетки — посмотрела, что подойдёт. Зинаида смотрела, как она разбирает упаковки, и молчала.
— Вот, возьми. С утра и на ночь. У меня есть ещё.
— А ты?
— Мне пока полегче. Обойдусь.
Они сидели и пили чай. За окном был октябрь — чёрный, без луны, только ветер в вязах.
— Тася, — сказала Зинаида.
— Что.
— Ты думаешь о том, что будет?
— О чём конкретно.
— Ну — когда нас не станет. Или кого-то одного раньше.
Таисия помолчала.
— Думаю, — сказала она.
— И что думаешь?
— Ничего хорошего. — Она покрутила кружку в руках. — Вот Полкан что будет делать. У него никого, кроме нас.
Зинаида посмотрела на неё.
— Ты про пса думаешь.
— И про пса тоже.
— А про Гришу думаешь?
Таисия поставила кружку.
— Думаю, — сказала она.
Зинаида кивнула — как будто это было именно то, что ей нужно было услышать.
— Он говорил мне, — сказала она. — Что если ему плохо станет совсем — он просто уйдёт на болото. Как в прошлый раз, только нарочно. Не вернётся.
Таисия долго молчала.
— Дурак, — сказала она наконец.
— Да.
— Мы пойдём снова.
— Да, — сказала Зинаида. — Мы пойдём снова.
Они допили чай. Зинаида ушла домой. Таисия долго ещё сидела за столом — не читала, не делала ничего, просто сидела.
Потом встала и пошла спать.
Ноябрь
Снег выпал рано — в первых числах, мелкий и плотный, как манка. Лёг и остался. Три Двора укрылись белым, и стало вдруг красиво — так красиво, что Таисия вышла на крыльцо утром просто посмотреть.
Следы вели от дома к дому — три пары следов в снегу. Зинаидины — мелкие, аккуратные, с палкой. Таисины — шире и глубже, она тяжёлая. Рыжего Корня — по прямой, без петлей.
Таисия смотрела на эти следы долго.
По воскресеньям всё так же пили чай у Зинаиды. Зинаиде стало лучше — таблетки помогли, или просто так. Григорий Фомич принёс как-то банку мёда — с лета стоял, говорит, забыл. Мёд оказался густой и тёмный, гречишный, ложка стояла.
— Откуда у тебя пчёлы? — удивилась Зинаида.
— Не у меня. Пасечник один, из Воробьёва, давал каждый год. Уже нет пасечника. Но мёд остался.
— Много?
— Пять банок.
— Нам хватит, — сказала Таисия.
Все трое помолчали с одинаковым пониманием того, что слово «хватит» в этом контексте означало.
Потом Зинаида намазала себе хлеб мёдом. Откусила.
— Хороший, — сказала она.
— Я знаю, — сказал Григорий Фомич.
То, что было сказано
В конце ноября, когда снег лежал уже плотно и дорогу до Зареченска замело по-настоящему, они сидели втроём у Зинаиды. Пили чай. Григорий Фомич выиграл партию в шахматы у Таисии, и она была не в духе.
— Ты жульничаешь, — сказала она ему.
— Как жульничаю?
— Не знаю. Но как-то.
— Таисия Павловна, в шахматах нельзя жульничать.
— При желании можно всё.
Зинаида смотрела на них обоих с видом человека, который уже много раз видел это кино и знает, чем кончится.
Потом она налила всем ещё чаю и сказала:
— Гриша.
— Что.
— Я хочу сказать тебе кое-что.
Он поднял взгляд. Таисия не двигалась.
— Я не простила тебя, — сказала Зинаида. — За то, что было. Не простила и, может, не прощу. Это не значит, что я желаю тебе плохого. Это просто правда. Ты понимаешь разницу?
Он молчал.
— Понимаю, — сказал он наконец.
— Вот и хорошо, — сказала Зинаида. И замолчала.
Таисия смотрела в окно. В окне был снег и темнота, и где-то за снегом — болото. Замёрзшее теперь, белое, тихое.
— И я не простила, — сказала она, не поворачиваясь. — Если ты хотел знать.
— Знаю, — сказал Григорий Фомич.
— Хорошо, что знаешь.
Она повернулась. Взяла кружку.
Они сидели ещё долго в тот вечер — дольше, чем обычно. Играли в домино. Зинаида пересолила суп, и они его всё равно ели. За окном мела поземка. В трубе гудело.
Когда расходились по домам, Григорий Фомич подождал у двери, пока Таисия застегнёт пальто, — не потому что предложил помочь, а просто подождал. И они вышли вместе, и шли рядом по снегу до перекрёстка трёх дворов.
Там разошлись.
Таисия шла к себе и слышала за спиной скрип его шагов по снегу — удаляющийся, к лесу, к отшибу. Скрипел долго. Потом стих.
Она зашла в дом. Зажгла лампу. Полкан поднялся ей навстречу, потёрся башкой о колено.
— Всё нормально, — сказала она ему. — Всё нормально.
Пёс вздохнул и улёгся обратно.
Таисия сняла пальто. Повесила. Посмотрела на тёмное окно, в котором отражалась она сама — маленькая, сгорбленная, старая.
— Всё нормально, — повторила она.
Никто не ответил. Но это было именно то молчание, в котором что-то стоит.