Суровый старик-отшельник нашел в овраге умирающего младенца

Суровый старик-отшельник нашел в овраге умирающего младенца
Время чтения: 12 минут

Суровый старик-отшельник нашел в овраге умирающего младенца

Первая ночь

Коза недовольно мекала за стеной, словно чуяла перемены.

Еремей поставил на лавку глиняную плошку, перестелил её лоскутным одеялом и осторожно опустил туда спящую девочку. Постоял, глядя. Потом огляделся по горнице — как будто только что увидел её чужими глазами. Стол, покрытый клеёнкой с отставшими краями. Три стула, из которых один шатался. На окне — пучок сухих трав. На печи — закопчённый котелок. Кот Воевода уже занял лучшее место у огня и смотрел на пришелицу с нескрываемым подозрением.

— Не зыркай, — сказал ему Еремей вполголоса. — Жилица теперь.

Воевода повернулся к нему боком и принялся вылизываться с такой демонстративной отчуждённостью, что любому другому человеку стало бы обидно. Еремей только хмыкнул.

Он долго не мог найти, чем накормить ребёнка следующий раз. Козье молоко — это хорошо, но тряпица — это не соска. Полез на чердак, порылся в сундуке, где хранилось барахло, скопившееся за полвека. Нашёл старый медный рожок — Мирону ещё в детстве, — позеленевший по краям. Оттёр, обварил кипятком, привязал к горлышку кусок вымытой холщовины, туго перевязал ниткой.

Получилось что-то вроде соски. Неловко, криво, но получилось.

Когда девочка проснулась и заплакала — сначала тихо, потом с нарастающим отчаянием, — Еремей взял рожок, обмакнул тряпицу в молоко и поднёс к её рту. Она схватила сразу, жадно. Старик сидел над плошкой, согнувшись, держа рожок на весу, и чувствовал, как немеют пальцы. Но не убирал руки.

За окном стояла синяя ночь.

Где-то за лесом протяжно кричала сова.

Воевода слез с печи, подошёл ближе, обнюхал плошку и тихо, почти беззвучно, мяукнул. Один раз.

Еремей посмотрел на него.

— Да и я не знаю, — сказал он коту.

Что говорила деревня

Утром, конечно, узнали все.

В деревнях новости распространяются без телеграфа — само собой, через воздух, через заборы, через колодец, где каждое утро сходятся бабы с вёдрами.

Первой прибежала Нюра Сизова, вдова кузнеца. Она всегда была первой — и на пожаре, и на свадьбах, и когда Петька Орлов упал с сарая и сломал три ребра. Она приходила быстрее фельдшера.

Еремей сидел на крыльце, чинил старый сапог, когда Нюра влетела в калитку, даже не постучав.

— Правда говорят? — выпалила она с порога. — Дитё нашёл?

Он не поднял головы.

— Говорят, значит, правда.

— Еремей Захарыч, так ведь это же… — Нюра перевела дыхание, прижала руки к груди. — А сам-то что будешь с ней делать?

— Растить.

Нюра открыла рот. Закрыла. Снова открыла.

— Ты?

— А кто ещё.

— Так ведь… мужик же ты. Одинокий. — Она понизила голос, как будто это было чем-то неприличным. — Там пелёнки, купать, зубки когда пойдут…

— Знаю.

— Откуда знаешь-то?

Еремей наконец поднял голову и посмотрел на неё. Взгляд у него был такой, что Нюра слегка попятилась.

— Сына своего поднимал. Одного. Без Марфы. Или ты забыла?

Нюра замолчала. Постояла немного. Потом сказала уже другим голосом, тише:

— Так Мирону-то три года было, когда она… А тут новорождённая.

— Разберусь.

Он вернулся к сапогу.

Нюра постояла ещё, переминаясь. Потом вздохнула и ушла. Но вечером вернулась — с узелком. Внутри была старая распашонка, чистая, сложенная аккуратно, и кусок сала. Она оставила узелок на крыльце, даже не постучав, и ушла.

Еремей нашёл его уже в темноте. Потрогал тряпку, поднял. Постоял.

Занёс в избу.

Другие приходили тоже — кто из любопытства, кто с дельными советами, кто просто поглазеть. Степан Рогов, мужик грубоватый, с всегдашней цигаркой в зубах, сказал прямо:

— Брось, Еремей. Помрёт она у тебя. Сдай в город, там приют есть.

— Уйди, Степан.

— Ну и чего? Дурь это. Тебе скоко лет?

— Уйди, говорю.

Рогов ушёл, недовольно сплёвывая. Потом долго рассказывал своей Глаше, что старик Валуев совсем разума лишился от одиночества.

Глаша слушала молча, а потом сказала:

— Может, и не лишился. Может, наоборот нашёл.

Степан не понял, о чём она, и пошёл спать.

Первые две недели

Спал Еремей урывками.

Девочка просыпалась каждые два часа, а то и чаще. Старик вставал, не ворча, находил рожок в темноте на ощупь, наливал молоко. Рожок приходилось нагревать — ставил в плошку с горячей водой. Пока грел, Ясная кричала так, что дрожало стекло в раме.

Воевода при этих криках неизменно уходил под кровать и больше не показывался до утра.

— Понимаю тебя, — говорил ему Еремей. — Сам бы туда же.

На третью ночь, когда девочка не унималась ни от рожка, ни от качания на руках, ни от тихого разговора, Еремей сел прямо на пол, прислонившись к печи, положил её себе на грудь и, не думая ни о чём, начал говорить что-то первое, что пришло в голову.

— Вот, значит, сижу я тут с тобой. Семьдесят три года прожил, а такого не бывало. Ты не думай. Я не против. Просто… — Он помолчал. — Не ожидал. После всего-то. Думал, всё уже. Тихо будет до конца.

Девочка утихла. Не сразу, не вдруг — постепенно, как затихает ветер, — и засопела.

Еремей сидел, боясь пошевелиться. Спина затекла. Нога, где старое ранение, дала о себе знать ноющей болью. Но он не двигался.

Так и просидел до рассвета.

На пятый день приехал из города фельдшер Макар Иванович — молодой ещё, года три как из училища, с бородкой клинышком и вечно озабоченным видом. Нюра Сизова вызвала его сама, не спросив Еремея.

Фельдшер осмотрел девочку тщательно, долго — пощупал живот, поглядел в рот, надавил на родничок, взвесил на глаз.

— Недоношенная, — сказал наконец. — Недели три, от силы четыре ей. Маловесная. Но живая. — Он помолчал, оглядывая избу. — Козье молоко даёте?

— С первого дня.

— Хорошо. Материнского нет, разумеется. — Он нахмурился. — Тепло держите, сквозняков не допускайте. Купать в тёплой воде, не холодной. Пупочная ранка как?

— Обрабатываю. Нюра принесла какой-то порошок.

— Пусть приносит. — Фельдшер закрыл свой саквояж. Посмотрел на Еремея. — Выживет, скорее всего. Она упрямая — сразу видно. — Пауза. — Как вы сами-то?

— Нормально.

— Вы ведь понимаете, что это не на месяц…

— Понимаю.

Фельдшер надел шапку. Уже у двери обернулся:

— Имя дали?

— Ясной назвал.

Молодой врач кивнул. Что-то в лице его чуть изменилось — не то удивление, не то что-то ещё. Он вышел, не сказав больше ничего.

Манька и Воевода

Коза Манька первая приняла Ясную — это было странно, но именно так.

На десятый день Еремей вынес девочку во двор — просто подышать, прижав к груди, завернув в тулупчик. Манька, пасшаяся у изгороди, подняла голову, потопталась и медленно подошла. Потянулась мордой к свёртку, понюхала. Еремей замер, готовый отдёрнуться. Но коза только шумно выдохнула тёплый пар, потрясла ушами и отошла обратно, совершенно спокойная.

Как будто сказала своё слово и больше возражений не имела.

Воевода смирился позже. Примерно на третьей неделе он перестал уходить под кровать при крике и стал просто сидеть на краю плошки, наблюдая. Потом однажды ночью — Еремей это заметил, но виду не показал — подошёл и лёг рядом с девочкой. Не вплотную, с достоинством, с расстояния ладони. Но рядом.

— Принял, значит, — сказал ему утром Еремей.

Воевода сделал вид, что не слышит, и отправился завтракать.

Слухи в деревне

Деревня продолжала обсуждать.

Говорили разное. Татьяна Копылова, повивальная бабка, сказала: помрёт в первый же месяц, у таких маленьких выживаемость никакая. Её слова передавали из уст в уста с тем особым сочувственным ужасом, с которым деревенские любят говорить о чужих несчастьях.

— Жалко, конечно, — вздыхали бабы. — Старик и так всё потерял. А тут ещё привяжется — и снова горе.

Кузнец Трофим, который не любил Еремея из-за какого-то старого спора о меже, говорил прямее:

— Дурость. Старый пень, руки как колоды, что он с младенцем сделает? Только намучает дитё.

Но шли недели, и девочка не умирала. Розовела. Прибавляла в весе. Научилась крепко сжимать пальцы — Еремей обнаружил это случайно, когда поднёс к её ладони свой палец, и вздрогнул от неожиданности, почувствовав это маленькое цепкое захватывание.

Он долго потом сидел, глядя на свою руку.

Что он платил

Никто в деревне не знал, что каждое утро Еремей ходил к старой берёзе на краю леса.

Это было место, куда он ходил уже двадцать четыре года. С тех пор, как сгорел дом с Мироном и Ликой и маленьким Захаркой.

Там не было могилы — тела не нашли тогда, всё обратилось в пепел. Только крест сам поставил, деревянный, без надписи, потому что не мог написать всех трёх имён на одном кресте — рука не поднималась.

Он приходил, стоял. Иногда говорил. Чаще молчал.

В то утро, на следующий день после того, как нашёл Ясную в овраге, он пришёл и долго смотрел на крест.

— Я понял, — сказал он наконец. — Ты мне её дала. Или ты там что-то такое устроил. — Пауза. — Я не прошу обратно. Я её выходить хочу. Только… — Голос его сделался глуше. — Ты не забирай её раньше срока. Слышишь? Я за неё возьмусь. Ты только не забирай.

Берёза стояла тихо. Ветра не было.

Еремей снял картуз, постоял, надел обратно и пошёл домой.

С того дня он ходил к кресту каждое утро — уже вдвоём с девочкой. Прижимал к груди, стоял, молчал. Ясная спала или смотрела на ветки широко открытыми глазами — такими светлыми, что Еремей каждый раз думал: откуда такие глаза берутся у людей?

Лето

К лету она уже улыбалась.

Это было первое настоящее потрясение — не тревогу, не усталость, а именно потрясение. Еремей наклонился над плошкой, и Ясная вдруг — ни с того ни с сего, просто потому что проснулась и увидела его — растянула рот в беззубую широкую улыбку.

Старик выпрямился. Отошёл к окну. Постоял.

Потом вернулся и снова посмотрел на неё. Она улыбнулась опять.

— Ну и что это значит, — сказал он ей. Голос у него был хриплый.

Она пучила ноги в воздух и радовалась чему-то своему.

Нюра Сизова, которая к тому времени стала заходить почти каждый день — то с молоком, то с тряпьём, то просто поглядеть, — увидела это и вытерла глаза фартуком, думая, что Еремей не смотрит. Он смотрел. Но промолчал.

Летом девочку купали в деревянном корыте на дворе. Еремей грел воду, переливал, проверял температуру — сначала просто рукой, потом Нюра научила его проверять локтем, потому что ладони у него, по её словам, «как подошва, ничего не чувствуют».

Ясная воду любила. Плескалась, колотила ладошками по поверхности, брызгала. Однажды попала прямо в лицо Еремею.

Он моргнул. Вытер лицо рукавом.

Девочка смотрела на него с выражением полнейшего торжества.

— Ну, ну, — сказал он. — Радуйся.

Манька наблюдала с безопасного расстояния, жуя что-то невозмутимое.

К осени Ясная начала сидеть. Сначала заваливалась, Еремей подпирал её подушкой. Потом нашла баланс — сидела сама, держась ручками за край плошки, и смотрела на мир с таким деловитым видом, словно принимала и оценивала всё происходящее.

Воевода сел напротив неё и тоже смотрел.

Они долго смотрели друг на друга.

Потом Ясная потянулась к коту рукой. Он встал и неторопливо ушёл, сохраняя достоинство.

— Не обижайся, — сказал ей Еремей. — Он просто такой.

Она посмотрела на него и сказала что-то вроде «га-а».

— Вот именно, — согласился он.

Осень. Первые слова

К осени следующего года — когда Ясной уже шёл второй год — она произнесла первое слово.

Нюра Сизова потом долго рассказывала всей деревне, что первым словом был «деда».

Сама Нюра в тот момент не присутствовала, она узнала от Еремея, что сказала девочка. Хотя он рассказал об этом один-единственный раз, коротко, как будто нехотя, зашедшей по делу Нюре — и больше не вспоминал вслух.

А было вот как.

Еремей чинил забор — доска прогнила, осенний ветер разбалтывал её всё сильнее. Ясная сидела рядом в старой плетёной корзине, которую он поставил прямо на траву. Возилась с деревянной катушкой от ниток — её любимой игрушкой. Катала её по земле, подбирала, снова катала.

Еремей работал молча. Вгонял гвоздь, другой. Доска встала на место. Он отступил, проверил — держит. Обернулся.

Ясная смотрела на него. Именно на него, серьёзно, внимательно, как она умела смотреть. Потом открыла рот и сказала совершенно отчётливо, двумя слогами:

— Де-да.

Еремей опустил молоток.

Долго стоял, глядя на неё.

Она повторила — тише, но так же отчётливо, и потянула к нему руки.

Он поднял её из корзины. Прижал к груди. Стоял так, не говоря ни слова, и смотрел куда-то поверх её головы, туда, где за голыми осенними деревьями было небо — белёсое, ровное, октябрьское.

Молоток так и остался лежать в траве.

Нюра, которая подошла к калитке именно в этот момент — она потом говорила, что шла мимо просто так, — остановилась и не стала стучать.

Постояла. Тихо ушла.

Что говорил Рогов

Зимой Степан Рогов снова завёл свою песню.

— Она же никто ему, — сказал он за столом у кузнеца, куда собирались мужики поговорить о делах. — Чужая кровь. Вот вырастет — и уйдёт. А он уже привяжется.

— Ну и что, — сказал Трофим-кузнец, который за эти полтора года изменил мнение об Еремее — тихо, никому не признаваясь.

— То и что. Зачем это всё? Старый же.

— Ты его спрашивал?

— Ну… нет.

— Тогда помолчи.

Степан помолчал. Потом всё же добавил:

— Не понимаю я.

— И не надо, — сказал кузнец, и разговор на этом кончился.

Зима. Болезнь

Зима принесла испытание, которого Еремей боялся с самого начала.

В январе у Ясной поднялась температура.

Сначала он не понял — просто беспокойная, плохо ест, плачет без причины. Но потом, когда положил ладонь ей на лоб, почувствовал жар — сухой, сильный.

Он послал за фельдшером немедленно — попросил пробегавшего мимо соседского мальчишку, сунул ему копейку. Сам остался с девочкой.

Ждал.

Она плакала тихо, почти беззвучно, что было хуже громкого крика. Еремей держал её на руках, ходил по избе — туда-сюда, туда-сюда. За окном выл ветер. Воевода сидел на печи, смотрел не отрываясь — и впервые за всё время его взгляд не был безразличным.

Макар Иванович приехал через два часа, запыхавшийся, с красными от мороза щеками. Осмотрел девочку быстро и серьёзно.

— Воспаление лёгких, — сказал он. Помолчал. — Лёгкое пока. Но нужно следить.

— Что делать?

— Поить постоянно. Тепло, но не жарко. Грудь растирать. Я оставлю мазь. — Он закрыл саквояж. Посмотрел на Еремея. — Спать будете?

— Нет.

— Понятно. — Фельдшер помолчал. — Вы позовите Нюру Андреевну. Вдвоём легче.

— Справлюсь.

Макар Иванович надел шапку, взялся за дверь. Обернулся.

— Еремей Захарыч. Она крепкая. Вы сами посмотрите — она же злая, — он слегка улыбнулся, — в хорошем смысле. Выкарабкается.

Дверь закрылась.

Еремей сел с девочкой на руках у печи. Она дышала часто, с присвистом. Он слушал это дыхание и больше ни о чём не думал — только слушал.

Три ночи он не спал.

Нюра пришла сама, на второй день, без приглашения — принесла какие-то травяные отвары, растёрла девочке спину и грудь, поменяла мокрые тряпки. Еремей не гнал её. Они работали молча, рядом, без лишних слов.

На четвёртую ночь температура пошла вниз.

Утром Ясная открыла глаза и посмотрела на Еремея нормально — ясно, без того мутного жарового взгляда. Потянулась рукой к его бороде — она всегда тянулась к бороде, это была её привычка с самого начала — и дёрнула.

— Ай, — сказал Еремей.

Она засмеялась. Тихо, слабо — но засмеялась.

Еремей встал, подошёл к окну. За стеклом была белая январская степь. Небо голубое, без единого облака.

Он стоял так долго.

Нюра, которая возилась с самоваром в углу, смотрела на его спину и молчала.

Весна

Весной Ясная пошла.

Первые шаги были неуверенные, раскачивающиеся — Еремей стоял на расстоянии двух шагов, вытянув руки, готовый подхватить. Она шла к нему, широко расставив ноги, с видом человека, совершающего подвиг. Один шаг. Второй. Третий.

Упала.

Посидела секунду, решая — плакать или нет.

Решила — не плакать. Поднялась сама, держась за его руку.

— Ещё, — сказал Еремей.

Она пошла снова.

Манька наблюдала с двора через открытую дверь. Воевода сидел на лавке и делал вид, что его это не касается, хотя ни разу не закрыл глаза.

Нюра, конечно, была здесь же — сидела на краешке стула, сложив руки на коленях, и беззвучно шевелила губами, когда девочка шла.

На пятом шаге Ясная дошла до деда и врезалась в него головой. Уцепилась за штанину.

— Дошла, — сказал Еремей.

Нюра вышла во двор и там долго поправляла что-то на верёвке с бельём, хотя вешать там было нечего.

Что изменилось

Деревня постепенно перестала обсуждать.

Не потому что потеряла интерес — просто стало нечего обсуждать. Девочка жила. Росла. Выходила с дедом на прогулки. Сидела у него на плечах, держась за голову, пока он нёс её через поле к реке. Орала чаек руками. Шлёпала по лужам.

Степан Рогов однажды встретил их на дороге и буркнул что-то вроде приветствия. Ясная посмотрела на него с плеча деда и очень серьёзно сказала:

— Здасте.

Рогов крякнул, отвернулся и пошёл своей дорогой.

Дома сказал жене:

— Говорит уже.

— Говорит, — согласилась Глаша.

— И глазастая.

— Говорят, в деда пошла.

Степан помолчал.

— Ну, может и не дурость, — сказал он наконец. — Я же не знал.

Глаша ничего не ответила — просто поставила перед ним кружку с чаем.

Разговор с Марфой

Ночью, когда Ясная спала, Еремей садился к окну.

Так же, как делал это двадцать пять лет. Смотрел на звёзды. Говорил с Марфой.

— Она опять за бороду сегодня дёрнула, — говорил он тихо. — Второй раз. Я уже не знаю, смеяться или ругать. Она смотрит — вот так, — он показал в темноту, как будто Марфа могла видеть, — невинно, и сразу ясно, что всё знала заранее.

Пауза.

— Ты бы её полюбила. Я думаю — полюбила бы сразу. Ты всегда так умела — сразу. — Он потёр ладони. — Мне дольше надо. Но я… — Он замолчал, не договорив.

За окном стояла тихая летняя ночь. Звёзды были крупные, низкие.

— Я боюсь, — сказал он наконец. — Всё время боюсь. Что заберёт её что-нибудь. Болезнь, или ещё что. Или вырастет и уйдёт. — Пауза. — Но она пока здесь. И пока здесь — хорошо.

Воевода прыгнул на подоконник и устроился рядом с ним, почти касаясь плечом.

Еремей посмотрел на кота. Кот смотрел в ночь.

Они сидели так долго — старый мужик и старый кот, — пока Ясная не зашевелилась во сне и не позвала тихо, не просыпаясь:

— Деда…

Еремей встал.

Подошёл. Поправил одеяло. Постоял, глядя на её лицо в темноте.

Сел обратно к окну.

Звёзды не двигались.

Три года спустя

Ясной исполнилось три года в мае — хотя точную дату никто не знал, и Еремей сам назначил ей день рождения на Николу Вешнего, двадцать второго мая, просто потому что в этот день цвела черёмуха за огородом.

На день рождения Нюра испекла пирог с яблоками. Пришли соседи — Трофим с женой, фельдшер Макар Иванович, который к тому времени приезжал уже не только по делу. Пришли несколько деревенских баб с детьми.

Ясная сидела во главе стола — на перевёрнутом ведре, накрытом подушкой, — и смотрела на всё это с выражением хозяйки, принимающей гостей.

Еремей сидел рядом, прямой, молчаливый. Не улыбался — он вообще редко улыбался. Но когда Ясная потянулась к пирогу и слизнула варенье с края раньше, чем пирог порезали, и когда Нюра сделала вид, что сердится, а девочка посмотрела на неё совершенно без раскаяния, — в углу его рта дрогнуло что-то.

Макар Иванович, сидевший напротив, заметил и отвёл глаза.

После праздника, когда все разошлись и девочка уснула прямо за столом, не добравшись до кровати — Еремей перенёс её, не разбудив, — он вышел на крыльцо. Закурил трубку, которую доставал редко.

Было тихо. Пахло черёмухой и вечером.

Трофим-кузнец задержался во дворе, возился с калиткой — петля скрипела давно.

— Починю, — сказал он, не оборачиваясь. — Не проси, сам пришёл.

— Я не просил, — сказал Еремей.

— Знаю. — Трофим поковырял петлю. — Как она тебе — трудно?

— По-всякому.

— Ну да. — Пауза. — Ты тогда прости, что говорил. Про дурость.

Еремей помолчал.

— Ладно, — сказал он.

Трофим поработал ещё немного. Петля перестала скрипеть.

— Вот, — сказал он. — Держит теперь.

Он ушёл.

Еремей остался на крыльце, курил, смотрел в темнеющее небо. Где-то за лесом начинали кричать лягушки.

Из избы послышался сонный голос:

— Де-да…

Он затушил трубку.

Вернулся в дом.

Ясная спала, скомкав одеяло, выбросив руки в стороны — так она всегда спала, широко, как будто обнимая весь мир. На щеке у неё было пятно от яблочного варенья.

Еремей взял тряпку, намочил, осторожно вытер.

Она не проснулась.

Он поставил стул рядом, сел. Воевода немедленно пришёл и устроился у него в ногах.

За окном совсем стемнело.

Еремей сидел и смотрел на спящую девочку.

Снаружи шумела черёмуха.

Конец

Leave a Reply

Your email address will not be published. Required fields are marked *

Back to top